Неточные совпадения
Бедная Софья Ивановна не знала совершенно, что ей делать. Она
чувствовала сама, между каких сильных
огней себя поставила. Вот тебе и похвасталась! Она бы готова была исколоть за это иголками глупый язык.
Почтмейстер. Сам не знаю, неестественная сила побудила. Призвал было уже курьера, с тем чтобы отправить его с эштафетой, — но любопытство такое одолело, какого еще никогда не
чувствовал. Не могу, не могу! слышу, что не могу! тянет, так вот и тянет! В одном ухе так вот и слышу: «Эй, не распечатывай! пропадешь, как курица»; а в другом словно бес какой шепчет: «Распечатай, распечатай, распечатай!» И как придавил сургуч — по жилам
огонь, а распечатал — мороз, ей-богу мороз. И руки дрожат, и все помутилось.
На улице Самгин
почувствовал себя пьяным. Дома прыгали, точно клавиши рояля;
огни, сверкая слишком остро, как будто бежали друг за другом или пытались обогнать черненькие фигурки людей, шагавших во все стороны. В санях, рядом с ним, сидела Алина, теплая, точно кошка. Лютов куда-то исчез. Алина молчала, закрыв лицо муфтой.
Самгин, как всегда, слушал, курил и молчал, воздерживаясь даже от кратких реплик. По стеклам окна ползал дым папиросы, за окном, во тьме, прятались какие-то холодные
огни, изредка вспыхивал новый огонек, скользил, исчезал, напоминая о кометах и о жизни уже не на окраине города, а на краю какой-то глубокой пропасти, неисчерпаемой тьмы. Самгин
чувствовал себя как бы наполненным густой, теплой и кисловатой жидкостью, она колебалась, переливалась в нем, требуя выхода.
Огни свеч расширили комнату, — она очень велика и, наверное, когда-то служила складом, — окон в ней не было, не было и мебели, только в углу стояла кадка и на краю ее висел ковш. Там, впереди, возвышался небольшой, в квадратную сажень помост, покрытый темным ковром, — ковер был так широк, что концы его, спускаясь на пол, простирались еще на сажень. В средине помоста — задрапированный черным стул или кресло. «Ее трон», — сообразил Самгин, продолжая
чувствовать, что его обманывают.
Огонь в коридоре был погашен, и Самгин скорее
почувствовал, а не увидел в темноте пятно руки с револьвером в ней. Раньше чем он успел сделать что-нибудь, сквозь неплотно прикрытую занавеску ворвалась полоска света, ослепив его, и раздался изумленный шепот...
В этот вечер тщательно, со всей доступной ему объективностью, прощупав, пересмотрев все впечатления последних лет, Самгин
почувствовал себя так совершенно одиноким человеком, таким чужим всем людям, что даже испытал тоскливую боль, крепко сжавшую в нем что-то очень чувствительное. Он приподнялся и долго сидел, безмысленно глядя на покрытые льдом стекла окна, слабо освещенные золотистым
огнем фонаря. Он был в состоянии, близком к отчаянию. В памяти возникла фраза редактора «Нашего края...
Присел к столу и, убавив
огонь лампы, закрыл глаза. Самгин,
чувствуя, что настроение Лютова заражает его, хотел уйти, но Лютов почему-то очень настойчиво уговорил его остаться ночевать.
Не отрывая глаз от игры
огня, Самгин не
чувствовал естественной в этом случае тревоги; это удивило его и потребовало объяснения.
Проснувшись ночью, я
почувствовал, что у меня зябнет не одна спина, а весь я озяб, и было отчего:
огонь на очаге погасал, изредка стреляя искрами то на лавку, то на тулуп смотрителя или на пол, в сено.
— Казар-р-мы! — в свою очередь, словно эхо, вторил угрюмый прохвост и произносил при этом такую несосветимую клятву, что начальство
чувствовало себя как бы опаленным каким-то таинственным
огнем…
Можно
чувствовать, что
огонь войны очистителен.
Он благоговейно ужасался,
чувствуя, как приходят в равновесие его силы и как лучшие движения мысли и воли уходят туда, в это здание, как ему легче и свободнее, когда он слышит эту тайную работу и когда сам сделает усилие, движение, подаст камень,
огня и воды.
Вере становилось тепло в груди, легче на сердце. Она внутренно вставала на ноги, будто пробуждалась от сна,
чувствуя, что в нее льется волнами опять жизнь, что тихо, как друг, стучится мир в душу, что душу эту, как темный, запущенный храм, осветили
огнями и наполнили опять молитвами и надеждами. Могила обращалась в цветник.
После ужина казаки рано легли спать. За день я так переволновался, что не мог уснуть. Я поднялся, сел к
огню и стал думать о пережитом. Ночь была ясная, тихая. Красные блики от
огня, черные тени от деревьев и голубоватый свет луны перемешивались между собой. По опушкам сонного леса бродили дикие звери. Иные совсем близко подходили к биваку. Особенным любопытством отличались козули. Наконец я
почувствовал дремоту, лег рядом с казаками и уснул крепким сном.
Вечером я долго сидел с Б.Н. Буниным у
огня. Он рассказывал мне о своих путешествиях, о хунхузах, об охоте и т.д. Наконец я
почувствовал, что сон начинает овладевать мною.
Итак, скажи — с некоторого времени я решительно так полон, можно сказать, задавлен ощущениями и мыслями, что мне, кажется, мало того, кажется, — мне врезалась мысль, что мое призвание — быть поэтом, стихотворцем или музыкантом, alles eins, [все одно (нем.).] но я
чувствую необходимость жить в этой мысли, ибо имею какое-то самоощущение, что я поэт; положим, я еще пишу дрянно, но этот
огонь в душе, эта полнота чувств дает мне надежду, что я буду, и порядочно (извини за такое пошлое выражение), писать.
Было еще темно, когда я
почувствовал, что меня кто-то трясет за плечо. Я проснулся. В юрте ярко горел
огонь. Удэгейцы уже приготовились; задержка была только за мной. Я быстро оделся, сунул два сухаря в карман и вышел на берег реки.
Он замолчал и сосредоточенно стал смотреть на
огонь. Я
почувствовал усталость и пошел спать.
Даже у
огня холод давал себя
чувствовать.
Привалов
чувствовал себя в этом царстве
огня и железа совершенно чужим, лишним человеком и молча осматривал все, что ему показывали.
В груди у Половодова точно что жгло, язык пересох, снег попадал ему за раскрытый воротник шубы, но он ничего не
чувствовал, кроме глухого отчаяния, которое придавило его как камень. Вот на каланче пробило двенадцать часов… Нужно было куда-нибудь идти; но куда?.. К своему очагу, в «Магнит»? Пошатываясь, Половодов, как пьяный, побрел вниз по Нагорной улице.
Огни в домах везде были потушены; глухая осенняя ночь точно проглотила весь город. Только в одном месте светил огонек… Половодов узнал дом Заплатиной.
Егорушка, давно уже ненавидевший Дымова,
почувствовал, как в воздухе вдруг стало невыносимо душно, как
огонь от костра горячо жег лицо; ему захотелось скорее бежать к обозу в потемки, но злые, скучающие глаза озорника тянули его к себе. Страстно желая сказать что-нибудь в высшей степени обидное, он шагнул к Дымову и проговорил, задыхаясь...
«Прощай, отец… дай руку мне;
Ты
чувствуешь, моя в
огне…
Знай, этот пламень с юных дней
Таяся, жил в груди моей;
Но ныне пищи нет ему,
И он прожег свою тюрьму
И возвратится вновь к тому,
Кто всем законной чередой
Дает страданье и покой…
Но что мне в том? — пускай в раю,
В святом, заоблачном краю
Мой дух найдет себе приют…
Увы! — за несколько минут
Между крутых и темных скал,
Где я в ребячестве играл,
Я б рай и вечность променял…
Он видит, он
чувствует на себе взгляд ее прекрасных глаз, глубоко ушедших в орбиты, но от того еще как бы сильнее горящих злобным зеленым
огнем.
Княжна Маргарита вышла в гостиную. Иван Павлович, просидев еще около часа, начал прощаться, сославшись на вечерние занятия. Княжна Лида, нервно крепко пожала ему руку. Он
почувствовал, что ее рука горит, как в
огне. У него потемнело в глазах, и он опомнился лишь прокатившись по морозному воздуху, подъезжая к дому.
Ромашов слышал частое, фыркающее, как у лошади, дыхание Бек-Агамалова, видел его страшные белки и остро блестящие зрачки глаз и белые, скрипящие движущиеся челюсти, но он уже
чувствовал, что безумный
огонь с каждым мгновением потухает в этом искаженном лице.
Но если бы она могла взглянуть в глаза Техоцкому, если б талия ее, которую обнимала рука милого ей канцеляриста, была хоть на минуту одарена осязанием, она убедилась бы, что взор его туп и безучастен, она
почувствовала бы, что рука эта не согрета внутренним
огнем.
Слова любви, полные тоски и молении, тихо нежили ее слух; губы ее
чувствовали чье-то жаркое прикосновение, а в жилах внезапно пробегала тонкая, разъедающая струя
огня…
Еще вчера свечеру я
чувствовал, что в городе делалось что-то необычайное. В половине двенадцатого во всех окнах забегали
огни, и вслед за тем потянулся по всем улицам народ, и застучали разнородные экипажи крутогорской аристократии.
А в городе между тем во всех окнах горят уж
огни; по улицам еще бродят рассеянные группы гуляющих; вы
чувствуете себя дома и, остановив ямщика, вылезаете из экипажа и сами идете бродить.
Ушли они. Мать встала у окна, сложив руки на груди, и, не мигая, ничего не видя, долго смотрела перед собой, высоко подняв брови, сжала губы и так стиснула челюсти, что скоро
почувствовала боль в зубах. В лампе выгорел керосин,
огонь, потрескивая, угасал. Она дунула на него и осталась во тьме. Темное облако тоскливого бездумья наполнило грудь ей, затрудняя биение сердца. Стояла она долго — устали ноги и глаза. Слышала, как под окном остановилась Марья и пьяным голосом кричала...
Она улыбалась, но ее улыбка неясно отразилась на лице Людмилы. Мать
чувствовала, что Людмила охлаждает ее радость своей сдержанностью, и у нее вдруг возникло упрямое желание перелить в эту суровую душу
огонь свой, зажечь ее, — пусть она тоже звучит согласно строю сердца, полного радостью. Она взяла руки Людмилы, крепко стиснула их, говоря...
А Павел, выбросив из груди слово, в которое он привык вкладывать глубокий и важный смысл,
почувствовал, что горло ему сжала спазма боевой радости; охватило желание бросить людям свое сердце, зажженное
огнем мечты о правде.
Дикой твердит, что гроза в наказание нам посылается, чтоб мы
чувствовали; пришедшая барыня, наводящая страх на всех в городе, показывается несколько раз с тем, чтобы зловещим голосом прокричать над Катериною: «Все в
огне гореть будете в неугасимом».
Князь кричит: «Иван Северьяныч!» А я откликаюсь: «Сейчас!» — а сам лазию во все стороны и все не найду края, и, наконец, думаю: ну, если слезть нельзя, так я же спрыгну, и размахнулся да как сигану как можно дальше, и
чувствую, что меня будто что по морде ударило и вокруг меня что-то звенит и сыпется, и сзади тоже звенит и опять сыпется, и голос князя говорит денщику: «Давай
огня скорей!»
В этом царстве
огня и железа Горемыкин
чувствовал себя больше дома, чем в своей квартире в господском доме.
Целую ночь затем ей снился тот зеленый уголок, в котором притаился целый детский мир с своей великой любовью, «Злая… ведьма…» — стояли у ней в ушах роковые слова, и во сне она
чувствовала, как все лицо у ней горело
огнем и в глазах накипали слезы.
Но только Таня Ковальчук сразу воспользовалась позволением. Остальные молча и крепко пожали руки, холодные, как лед, и горячие, как
огонь, — и молча, стараясь не глядеть друг на друга, столпились неловкой рассеянной кучкой. Теперь, когда они были вместе, они как бы совестились того, что каждый из них испытал в одиночестве; и глядеть боялись, чтобы не увидеть и не показать того нового, особенного, немножко стыдного, что каждый
чувствовал или подозревал за собою.
Матвей
чувствовал, что Палага стала для него ближе и дороже отца; все его маленькие мысли кружились около этого чувства, как ночные бабочки около
огня. Он добросовестно старался вспомнить добрые улыбки старика, его живые рассказы о прошлом, всё хорошее, что говорил об отце Пушкарь, но ничто не заслоняло, не гасило любовного материнского взгляда милых глаз Палаги.
Протопоп опять поцеловал женины руки и пошел дьячить, а Наталья Николаевна свернулась калачиком и заснула, и ей привиделся сон, что вошел будто к ней дьякон Ахилла и говорит: «Что же вы не помолитесь, чтоб отцу Савелию легче было страждовать?» — «А как же, — спрашивает Наталья Николаевна, — поучи, как это произнести?» — «А вот, — говорит Ахилла, — что произносите: господи, ими же веси путями спаси!» — «Господи, ими же веси путями спаси!» — благоговейно проговорила Наталья Николаевна и вдруг
почувствовала, как будто дьякон ее взял и внес в алтарь, и алтарь тот огромный-преогромный: столбы — и конца им не видно, а престол до самого неба и весь сияет яркими
огнями, а назади, откуда они уходили, — все будто крошечное, столь крошечное, что даже смешно бы, если бы не та тревога, что она женщина, а дьякон ее в алтарь внес.
Юлия вообразила, как она сама идет по мостику, потом тропинкой, все дальше и дальше, а кругом тихо, кричат сонные дергачи, вдали мигает
огонь. И почему-то вдруг ей стало казаться, что эти самые облачка, которые протянулись по красной части неба, и лес, и поле она видела уже давно и много раз, она
почувствовала себя одинокой, и захотелось ей идти, идти и идти по тропинке; и там, где была вечерняя заря, покоилось отражение чего-то неземного, вечного.
Прошло еще трое суток. На людей было страшно смотреть. Они сильно исхудали и походили на тяжелых тифознобольных. Лица стали землистого цвета, сквозь кожу явственно выступали очертания черепа. Мошка тучами вилась над не встававшими с земли людьми. Я и Дзюль старались поддерживать
огонь, раскладывая дымокуры с наветренной стороны. Наконец свалился с ног Чжан-Бао. Я тоже
чувствовал упадок сил; ноги так дрожали в коленях, что я не мог перешагнуть через валежину и должен был обходить стороною.
Он долго сидел и думал, поглядывая то в овраг, то в небо. Свет луны, заглянув во тьму оврага, обнажил на склоне его глубокие трещины и кусты. От кустов на землю легли уродливые тени. В небе ничего не было, кроме звёзд и луны. Стало холодно; он встал и, вздрагивая от ночной свежести, медленно пошёл полем на
огни города. Думать ему уже не хотелось ни о чём: грудь его была полна в этот час холодной беспечностью и тоскливой пустотой, которую он видел в небе, там, где раньше
чувствовал бога.
Илья
чувствовал волнение товарища, слышал, как вздрагивает его голос, а когда они вошли в комнатку сапожника и зажгли в ней
огонь, он увидал, что лицо у Якова бледное, а глаза мутные и довольные, как у пьяного.
Он бросил записку в
огонь. В доме у Филимонова и в трактире все говорили об убийстве купца. Илья слушал эти рассказы, и они доставляли ему какое-то особенное удовольствие. Нравилось ходить среди людей, расспрашивать их о подробностях случая, ими же сочинённых, и
чувствовать в себе силу удивить всех их, сказав...
Покорский вдыхал в нас всех
огонь и силу, но он иногда
чувствовал себя вялым и молчал.
Он взял ее за руку. Рука эта горела
огнем и была совершенно влажная. Суворов
почувствовал слабое пожатие руки и отвечал тем же. Марья Петровна стояла несколько вдали и слезливо моргала глазами.
Японская артиллерия, освободившись от
огня наших батарей и
почувствовав свободу, беспрерывными выстрелами и залпами стала посылать свои гостинцы в наши окопы.
— А когда наконец рушился пласт породы, и в отверстии засверкал красный
огонь факела, и чье-то черное, облитое слезами радости лицо, и еще факелы и лица, и загремели крики победы, крики радости, — о, это лучший день моей жизни, и, вспоминая его, я
чувствую — нет, я не даром жил!